– Тебе нельзя в окопы, Бочкарева, – сказал мне командир, вернувшись от коменданта. – Генерал не разрешает. Уж очень он взвинтился по поводу тебя и никак не мог взять в толк, как это: женщина – и вдруг солдат.

На мгновение я растерялась. Но потом ко мне пришла счастливая мысль, что никакому генералу не позволено отменять приказ самого царя.

– Ваше высокоблагородие! – воскликнула я. – Я же зачислена в солдаты милостью царя. В моем деле есть телеграмма Его Величества. Можете сами посмотреть.

Это решило дело, и начальство сняло свои возражения. До штаба корпуса нам предстояло пройти пешком около двадцати верст. Дорога была ужасно грязная и в ухабах. Мы так выдохлись, пройдя первые десять верст, что был отдан приказ сделать привал. Солдаты, хотя и устали до смерти, все же сложили для меня из своих шинелей сухую подстилку. Потом мы продолжили движение и к ужину прибыли к штабу корпуса, где нас разместили в конюшне. Мы постелили на пол солому и заснули как убитые.

Пятым корпусом командовал тогда генерал Валуев. Он дал утром смотр полку и был чрезвычайно доволен нами. Полк передали 7-й дивизии, занимавшей позиции в нескольких верстах. Командовал дивизией некто Вальтер, немец по национальности и первостатейный мерзавец. Мы расположились ночью в лесу, позади передовой линии.

Частями резерва командовал полковник Штубендорф, тоже немецких кровей, но вполне приличный человек и уважаемый офицер. Он был крайне удивлен, когда ему доложили, что в строю вновь прибывшего полка есть женщина.

– Как это – женщина?! – воскликнул он. – Нет, ей нельзя оставаться здесь. Полк скоро пойдет в дело, а женщины не годятся для войны.

Между ним и командиром полка Гришаниновым разгорелся жаркий спор. В результате меня вызвали в штаб и устроили серьезную проверку, которую я выдержала с честью. На вопрос, хочу ли принять участие в бою, я ответила утвердительно. Бормоча слова удивления, полковник Штубендорф разрешил мне остаться в строю до тех пор, пока не разберется как следует в деле.

Между тем на этом участке фронта разворачивалось большое сражение. Нам велели быть готовыми к выдвижению по приказу на переднюю линию фронта. А до этого мы укрывались в блиндажах. Моя рота занимала десять далеко не лучших блиндажей, не пробиваемых снарядами, но холодных и без окон. С рассветом мы занялись обустройством: прорубили окна, сложили печурки, поправили просевшие потолки из бревен и песка, а затем и почистили блиндажи. Они были построены рядами, и роты с четными порядковыми номерами заняли ряд по правую руку, а с нечетными – по левую. На этих «улицах» были выставлены указательные знаки, и каждая рота назначала дежурного.

Наша позиция находилась в восьми верстах позади первой линии окопов. Вдали слышалась пушечная канонада. Мимо нас двигались потоки раненых: некоторые – на подводах, другие – ковыляя пешком вдоль дороги. Большую часть времени мы упражнялись, а на второй день за нами наблюдал сам полковник Штубендорф. Он, должно быть, пристально следил за мной, потому что по окончании учений подозвал меня, похвалил мою сноровку и разрешил остаться в строю.

На третий день пришел приказ продвигаться к линиям окопов. Мы шли по сплошной грязи под разрывами снарядов. На линию огня добрались засветло. У нас уже было двое убитых и пятеро раненых. Поскольку позиции германцев располагались на высоте, они могли наблюдать за всеми нашими передвижениями. Поэтому нам по полевому телефону передали распоряжение не занимать окопы до темноты.

«Так вот она, война-то», – подумала я.

Сердце учащенно забилось: дух возбуждения, охвативший весь полк, увлек и меня. Мы с нетерпением ждали чего-то, словно должна была открыться какая-то великая истина. Мы готовы были броситься в бой и показать германцам, на что способны мы, ребята из 5-го полка. Нервничали ли мы? Безусловно. Но это была не нервозность, вызванная трусостью, а скорее нетерпение молодой, горячей крови. Руки наши были тверды, штыки примкнуты. Мы радовались рискованному предприятию.

Наступила ночь. Немцы начали газовую атаку. Вероятно, они заметили необычные передвижения за нашими позициями и захотели уничтожить нас еще до того, как мы вступим в бой. Но у них ничего не вышло. По телефону пришел приказ надеть противогазы. Таким образом, мы получили первое боевое крещение, столкнувшись с самым бесчеловечным из всех германских военных изобретений. Наши противогазы были несовершенны. Убийственный газ проникал внутрь, вызывая в глазах острую резь и слезы. Но мы же были солдатами матушки-России, чьим сыновьям не привыкать к удушающей атмосфере, и потому мы сумели выдержать воздействие этих раздражающих газов.

Миновала полночь. По нашим рядам прошел командир и сообщил, что наступает час, когда мы должны занять окопы, а перед рассветом начать наступление. Он обратился к нам со словами ободрения и был встречен сердечными приветствиями. Артиллерия грохотала всю ночь, и с каждым часом огонь все усиливался. Друг за другом, гуськом, мы двинулись по соединительной траншее к передовой линии. Некоторые из нас были ранены, но это никого не смущало. Словно бы и не было никакой усталости.

Передняя траншея представляла собой обычную канаву, и мы выстроились в линию, плечом к плечу. Позиции неприятеля располагались меньше чем в версте от нас; повсюду слышались стоны раненых, свистели пули. То была ужасающая картина. Иногда вражеский снаряд попадал в нашу цепочку, убивая одних и калеча других. Нас обдавало брызгами крови наших товарищей, смешанными с грязью.

В два часа ночи в нашем расположении появился командир. Было заметно, что он нервничает. С ним вместе пришли другие офицеры и возглавили свои подразделения. Обнажив сабли, они готовились повести солдат в атаку. У командира была в руках винтовка.

– Вылезай! – раздался его протяжный голос.

Я перекрестилась. Сердце мое страдало при виде истекающих кровью людей, но дикая жажда отмщения германцам гнала меня вперед. В голове молнией мелькала одна мысль за другой – о матери, о возможной смерти или ранении, вспоминались различные, казавшиеся теперь незначительными, события прежней жизни. Но времени для размышлений не было.

Я выбралась из окопа вместе с остальными ребятами навстречу шквалу пулеметного огня. На какой-то момент возникло замешательство: так много людей падало вокруг нас, словно спелая пшеница, скошенная гигантским серпом, которым двигала невидимая рука самого Сатаны. Свежая кровь лилась на уже остывшие трупы, лежавшие тут несколько часов, а может, и дней. И кругом стоны. Как же они рвут сердце! Как они пронзительны!

Всеобщее замешательство прервал зычный голос нашего командира:

– Вперед!

И мы пошли вперед. Противник догадался, что мы хотим взять высоту, и разверз ад над нашими головами. Мы бежали вперед и стреляли. Потом последовал приказ залечь. А огонь артиллерии становился все более сосредоточенным. Передвигаясь короткими перебежками, мы добрались до проволочных заграждений противника. Мы ожидали увидеть их разбитыми нашей артиллерией, но – увы! – они остались нетронутыми. Из двухсот пятидесяти человек нашей роты в живых осталось около семидесяти.

Кто же был в том виноват? Это наступление готовилось на участке протяженностью в двадцать верст и осуществлялось силами трех армейских корпусов. Но колючую проволоку так и не прорвали! Может быть, у нас плохая артиллерия?! Может, это вина кого-то там наверху?! Как бы то ни было, но мы – семьдесят из двухсот пятидесяти солдат – оказались перед проволочным заграждением неприятеля. Была дорога каждая доля секунды. Не суждено ли погибнуть тут нам всем разом, прежде чем сойдемся в смертельной схватке с неприятелем? И не повиснут ли наши тела к утру на этой проволоке и не останутся ли висеть на следующий день, доставляя пищу воронью и вселяя ужас в сердца новых солдат, которые заменят нас через несколько часов?

Пока все эти мысли крутились у нас в головах, пришел приказ отступать. Неприятель остановил нас заградительным огнем. Отступление было еще ужаснее, чем атака. К тому времени, когда мы вернулись в свою траншею, от роты осталось лишь сорок восемь человек. Около трети из двухсот пятидесяти были убиты. Большая часть раненых осталась на ничейной полосе, и их стоны и мольбы о помощи или неизбежной смерти не давали нам покоя.